2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
3 ТОМ (2004-2011 гг.)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Десять тысяч слов»  
  ЧЕЛЯБИНСК, 2011 г.  
     
   
   
         
   
   
 

ОЛЕГ ДОЗМОРОВ

 

* * * (2004)
Заката отсветы красивы
меж облетающих осин.
Вот дети страшных лет России
идут в ближайший магазин.

А после – вон из магазина,
пути не помня своего.
И слышно у подъезда: «Зина,
открой!» И снова ничего.

* * * (2004)
Пока ужасная эпоха
меня теснит со всех сторон,
стихами Александра Блока
я ежечасно увлечён.

Меня преследует реальность
чредой огней, рекламой фирм.
А вас – спасает гениальность
порядком слов, отвагой рифм.

Но как ни погружусь в иное,
как ни застыну в серебре,
всё не могу забыть, какое
тысячелетье на дворе.

* * * (2005)
Что-то не снятся ни Рома, ни Боря.
Я виноват перед вами, не спорю.
Думал, что умный, а вышел дурак.
Круглый отличник, я удалён с поля
двоечниками, впустившими мрак

стихослагательства в кровь, пацанами,
что поднимали стихами цунами,
что понимали друг друга на раз,
гнали волну, натолкнулись на камень
низеньких гор, тектонических масс.

Воспоминание дарит картины:
лужи в разводах кладбищенской глины,
ветви рябин, самолётика нить
в небе, снежок на побегах малины.
Всё это мне никогда не забыть.

Был я помладше, а выглядел старше.
Форменный зритель, зевака, на марше
зрящий идущих на гибель солдат,
тех, что исчезнут в бессмысленном фарше
и населят поэтический ад.

Есть у истории литературы,
тётки медлительной, хоть и не дуры,
тип наблюдателя. Он для меня.
Я очевидец убитой культуры,
страж, ископаемое и родня.

* * * (2005)
Днём в два часа уснуть на два часа,
сокрыться от жены, сбежать с работы.
Во сне узрев другие чудеса,
спросонья не определяешь, кто ты.

Забыть на самом деле, как зовут,
и перезаписать воспоминанья.
Жизнь развернётся медленно, и тут –
реальность одеялья и диванья.

Диван продавлен, что судьба, давно
двумя телами, сплющена подушка,
и надоевший ломится в окно
пейзаж, и жизнь томит, как постирушка.

* * * (2005)
Заколка, две шпильки, серёжки и кольца –
одно обручальное плюс с изумрудом.
В стихах символиста и народовольца
подобного хлама изрядная груда.

Милы мне все эти в стихах побрякушки,
свидетельство вечного нравов упадка.
(Закрой-ка от ветра прелестные ушки,
но так, чтобы не пострадала укладка.)
В стихах равнодушного постмодерниста
так традиционны и так бесполезны...
Пожми мою руку тайком от таксиста,
чтоб хоть ненадолго почуялись бездны.

* * * (2006)
Ради однокомнатной квартиры
тяжело трудиться десять лет.
«Ах, прощай, бряцанье праздной лиры,
я теперь рабочий, не поэт», –
сетовать. Из молодости выйдя,
распрощаться с радостью навек.
В зеркале – ланиты, очи, выя.
«Здравствуй, ординарный человек», –
умываясь, бреясь, чистя зубы,
по утрам приветствовать его.
Заменить проводку, ванну, трубы,
раковину. Больше ничего.
Творческую накопить усталость.
Распахнуть окно в убогий сад.
Если бы всё это написалось
не сейчас, а десять лет назад!

* * * (2009)
Ну что за день двадцатое апреля?
Кружится снег.
И началась рабочая неделя.
И человек

торчит, как пень, один на остановке,
другой бредёт,
как тень его, в развязанном кроссовке,
и снег идёт.

Давай, дружок, пешком до магазина,
потом домой.
Жизнь тянется, как чёртова резина,
обожемой.

Нам задают громадные вопросы:
где склад снегов?
У нас текут растерянные слёзы
и нету слов.

Я полчаса промёрз на остановке.
О, если б там,
в рекламе, на биллборде, на листовке
гиппопотам

изобразил осмысленное что-то,
раздул ноздрю...
Ты мне сказал смотреть на бегемота,
и я смотрю.

* * * (2010)
В Москве гроза. Здесь – дождь такой домашний,
такой домашний и такой унылый,
сегодняшний такой же, как вчерашний,
позавчерашний, нудный и постылый.

Валяй, гроза, шуми, ломай деревья,
беги, переворачивай рекламы.
Здесь – среди гор забытая деревня,
там – геополитические драмы,

нечеловеческие там пространства.
Здесь – в море перевернутые горы,
тысячелетний быт и постоянство
совсем без счастья и совсем без горя.

О, если бы я мог, я бы бескровно,
не расплескав, предельно осторожно
переместил бы ливень подмосковный
сюда, что абсолютно невозможно.

* * * (2010)
Бесчинствуют чайки. Воняет отлив.
Проносятся байкеры. Жарятся стейки.
Транслирует радио модный мотив.
С улыбкой слепая сидит на скамейке,
свой сэндвич и колу доев и допив.

Я знаю её – в восемь сорок утра
она забирается в школьный автобус,
с расправленной тростью, похожа на глобус
в очках голова, предъявляет свой пропуск,
и татуирована змейкой икра.

Идёшь, извлекаешь печаль из всего.
Задёрнуты шторы на третьем в квартире.
Два семьдесят брекфаст и ланч за четыре.
Звук, запах и трость раскладная – о мире
ну что она знает? Почти ничего.

Что чайки голодные громко орут,
что справа трындят мужики по-валлийски,
что путь до автобуса очень неблизкий,
что лист можжевельника пахнет не виски,
а джином, что триста шагов – пять минут?

А я? Что я знаю? Что катер идёт,
что море пылает, сетчатку сжигая,
что, дико и страшно открыв детский рот,
с улыбкой встаёт со скамейки слепая,
что эти стихи никогда не прочтёт.

* * * (2010)
Лети, мотылёк, лети, мотылёк,
на новую лампу.
Чтоб ты опалить свои крылышки мог,
железную лапу

перпендикулярно к окну обращу,
а скорбную требу
сейчас отслужить по тебе попрошу
старушку Евтерпу.

Она не заплачет, что ей мотыльки?
Ей, в общем-то, пофиг,
что люди, что птички, что в речке мальки.
Подумаешь, подвиг.

Упейся блаженством, коль близится срок,
от гибели млея.
Лети, мотылёк, лети, мотылёк,
на лампу «Икея».

* * * (2010)
Полночь в Уэльсе. На том берегу
цепь огоньков образует дугу.
Небо в попкорне просыпанных звёзд.
Пара медведиц встаёт в полный рост.

Это холмы. Начинает расти
чувство, как в хорроре: мир не спасти.
Вот замигал от волненья маяк.
Вот замигал от волненья маньяк

на целлюлозном рассвете афиш.
Барышню – в кровь. Из бойфренда – киш-миш.
Всё образуется – не говори.
Всё отвратительно. Дальше смотри.

Их поменяли местами. Двойник
в самое сердце аббатства проник.
Крест похищают. Зарезан аббат.
Бьёт журналист-алкоголик в набат,

только инспектор не верит ему.
Значит, придётся ему одному
мчаться спасать из узилища дочь.
Полночь. Тиха европейская ночь.

Выйдем – над морем волнуется твердь.
Нам показали, как выглядит смерть,
как она брызгает кетчуп в лицо.
Джейми Ли Кёртис снимает не всё.

* * * (2010)
Кофе, бисквит, пирожок европейский – три пятьдесят.
Трое пернатых с улыбкой злодейской глазом косят.
Ждут продолжения жрачки, банкета. Все его ждём.
Там, на Урале. На краешке света. Здесь, под дождём.
Чем тут заняться, сразу не знаешь. Марш на губе?
Что-то такое тут понимаешь вдруг о себе.
В этой дыре, где повсюду штакетины, розы, кусты,
дождь заживляет от ножниц отметины, вьются цветы.
Что-то улавливаешь в отупении, словно рыбак –
в мартовской проруби в обморожении рыбий косяк.
Что в нём – так, мелочь, не стоит и времени?
Окунь, лещ, сом?
Воспоминание гладит по темени, всё об одном.
В ад приглашение, роз подношение? Ямб да хорей.
Видно, элегия не утешение. Лей, дождик, лей.

* * * (2010)
Июль. Двадцать второе. Не стихи?
В саду, как облака, раскрылись розы.
Всегда хотелось срифмовать «тихи».
Я знаю, знаю, все слова из прозы.

Да, руки коротки. А нужно – «коротки».
И тяжесть, тяжесть в голове чужая.
Да, облака, а нужно – «облаки».
Небесная, а нужно – «небесная».

* * * (2010)
Обязательно дальние страны.
Пусть болит от стихов голова,
пусть проводят свои караваны
облака над холмами, едва
различимые дальние пики
возвышаются, словно во сне,
пусть, как лазер, слепящие блики
жгут сетчатку на голубизне.
Взгляда не отвести от прибоя.
Чайки жадные вахту несут.
«Всё, что будет со мной и с тобою,
я узнал за пятнадцать минут», –
говорю на заброшенном пляже,
где ракушки, зыбучий песок,
ветер в дюнах протяжен, где даже
бой с минувшим не слишком жесток.

* * * (2010)
Он нажимает кнопку светофора
и, крылья пряча, робко ждёт сигнал.
Ну, подними глаза. Зелёный скоро.
Скажи, мой милый: что ты там узнал?

Что будет там, за гранью разговоров,
после врачей, милиции и слёз?
Не так, как здесь, в ограде, у собора?
Не так, как там, среди крестов и звёзд?

* * * (2010)
Рецепты, карточка в пакетике.
Трясутся руки, льётся пот.
Вот скажут в тесном кабинетике,
что жить тебе, допустим, год,
тотчас забегаешь, запрыгаешь,
забьёшься мухой по стеклу,
но к сроку лапками задрыгаешь
на койке или на полу.
Ну, а не скажут, отделение
покинешь с новою тоской,
как будто друга в окружении
оставил и не принял бой.
Так хочется посмертной сложности?
Или достала пустота?
Живи. Реализуй возможности.
Европа. Лето. Лепота.

* * * (2011)
Смерть – проводница в плацкартном вагоне,
смерть – крановщица на башенном кране,
смерть – стеклотары приёмщик в районе,
то есть приёмщица, бабка в охране.
Смерть – проститутка на спящем вокзале,
лет сорока и с фингалом под глазом,
администраторша в зрительном зале
детского театра, все, жуткие, разом.
Что, если девочка, с бантиком, в классе?
Что, если ты тавтология, дура?
Глупая тётка в «Ашане» на кассе,
сука в редакции, литература.

* * * (2010)
Я люблю вас. Как странно признаться сейчас.
Двухэтажный автобус сползает в долину,
и сигналит, и крутится по серпантину,
облака проплывают на уровне глаз.
Закрывая глаза, наблюдаю картину,
а на ней — облака и растерянных нас.

Облака-небеса в кабинете врача
называются модные фотообои,
входят мама и мальчик, боящийся боли,
но всё это не больно, и он, хохоча,
ест мороженое, он сегодня не в школе,
где немецкий язык и портрет Ильича.

Где отец? Его нет, он куда-то ушёл.
Но его я, конечно, подразумеваю.
Он приедет, пока я Майн Рида читаю,
но уже ночь достала зубной порошок,
и пока мальчик спит, я отца успеваю
поместить в детский сон, как гостинец в мешок.

Дождь идёт с перерывом какой-нибудь час,
и в просвете виднеются за облаками
дом, построенный немцами, двор с парусами
тополей, и кино, и пожарная часть,
и верёвки с бюстгальтерами и трусами,
и в шкафу в коридоре рыбацкая снасть.

Мальчик спит, и слеза исчезает со щёк,
и для гимна по радио, видимо, рано,
и на первый трамвай реагируют рамы,
и будильник в той комнате делает щёлк,
и легко в шесть утра подымается мама,
молодая ещё, молодая ещё.

* * * (2010)
Когда я был студентом волосатым,
я долго спал
на хлопковом, крахмальном, полосатом.
Я упускал

рассвет после плохой общажной водки,
рок-децибел,
и, бледен, возникал на остановке,
и день был бел.
Теперь встаю спокойно в полседьмого,
включаю душ,
на ранней зорьке выхожу из дома,
примерный муж.

Вперёд к победе зла, капитализма.
Сомнений нет.
Но каждый день мне эта укоризна –
рассвет, рассвет.

 

 

Дозморов Олег Витальевич родился в 1974 г. в Свердловске. Поэт. Филолог. Автор книг «Пробел» (1999), «Стихи» (2001), «Восьмистишия» (2004), вышедших в Екатеринбурге. Стихи публиковались в журналах «Арион», «Воздух», «Волга», «Звезда», «Знамя», «Новый мир», «Урал» и др. Стихи переведены на английский, голландский и итальянский языки. Участник второго тома «Антологии современной уральской поэзии». В конце 2004 г. уехал в Москву, затем в Великобританию, сейчас живет в Лондоне.



Игорь Постников (Челябинск) о стихах О.Дозморова:

Среди русских писателей есть типажи, которые, безусловно, можно назвать «русские путешественники». Произведения, которыми они плодотворно наводняют мир, выглядят уютно-философскими, трагически-комфортными и смертельно живучими. «Русские путешественники, начиная с Тургенева, потом Набокова и уж, конечно, Бродского так и остались путешественниками, изредка надевая колоритные лохмотья изгнанничества. Дозморов тоже вкусил этого в полной мере с одной только поправкой: он – «уральский путешественник». Уже семь лет Дозморов в пути: сначала – Москва, потом – Шотландия, затем – Лондон... До этого исхода Дозморов, казалось, жил какой-то только ему известной надеждой в Свердловске. И вот – надежда исчезла. Её исчезновение стало причиной исхода, или наоборот – неизвестно. Факт остается фактов – надежды больше нет. А Дозморов есть. И стихи его есть. И с этим надо что-то делать. Секрет творческой «плодовитости» Олега Дозморова в том, что он никак не может осознать свой масштаб на фоне обратной перспективы русского стихосложения. Постоянное понижение новаторской планки, т.е. периодическая замена данного ему от рождения плазменного аннигилятора на шестидесятиваттую лампу накаливания, заставляют Дозморова снова и снова продуцировать стихи одного температурного режима с одним и тем же световым потоком, как бы количественно доказывая, что только так и должно быть. Слов нет, режим неплох! Тексты нередко высокого качества. В них всё есть кроме одного: они не нравятся самому Дозморову. Они не дотягивают до предназначенной им судьбы, т.е. в конечном счете – до судьбы, уготованной самому поэту. И это чувствуется. Всё время.
Драма Дозморова в том, что её, этой драмы, у него нет. Он понимает, что трагическое укрупняет и углубляет человека, что переживание «рискованного быта» (по аналогии с «рискованным земледелием») – делает человека лёгким на тяжёлый подъём к любой вершине. Но ведь на самом деле важна не сама трагедия, а качество переживания окружающего тебя со всех сторон комфортного хаоса бытия, над симпатичном дизайном которого постоянно трудится в конец оскотинившееся буржуазная цивилизация. Дозморов фиксирует сквозные сюжеты: разрыв с отцом, уход в мир иной близких друзей, в тайне надеясь, что эти очевидные драмы вырвут его самого из цепких рук серого/серийного течения «событийной канвы». Но получается, что и эти «драматические сгустки» организованный хаос укладывает в свои вполне цивильные форматы переживаний. И наш поэт вынужден этому раскладу соответствовать... Огромные поэтические ресурсы тратит Дозморов, чтобы убедить себя и нас вместе с собой, что он не герой, не подвижник, а просто приличный человек, наделенный отменным даром советской/русской версификации. Что он втихаря путешествует по жизни с этим самым даром, никого особо собой не нагружая. Но внутри себя поэт Дозморов не хочет быть путешественником. Он по большому счёту знает, что призван в сверкающих латах стоять на одном месте (том самом, где родился) и защищать своё прошлое, где пусть и не было избытка любви, но обещанием этого избытка было проникнут всё и вся, где:
Мальчик спит, и слеза исчезает со щёк,
и для гимна по радио, видимо, рано,
и на первый трамвай реагируют рамы,
и будильник в той комнате делает щёлк,
и легко в шесть утра подымается мама,
молодая ещё, молодая ещё.
Этим знанием просмолена изнанка каждого стихотворения поэта. Хочется подчеркнуть – каждого. И, кажется, что Дозморов уже догадался о том, что если путешествие – не хадж, то оно не имеет смысла, как и тот, кто его совершает.


ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии

 

 

 

 

 

 

 

ыков