2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
3 ТОМ (2004-2011 гг.)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Десять тысяч слов»  
  ЧЕЛЯБИНСК, 2011 г.  
     
   
   
         
   
   
 

ВЛАДИСЛАВ ДРОЖАЩИХ

 

МИМОЛЕТНОСТЬ (2004)

Сиюминутны мои печали,
те, что в сумерках опознали
очертанья мои едва ли.
Твоя нежность сиюминутна,
и к своим очертаньям смутным
несводимы её детали.

Тело к телу сиюминутно
и к своим очертаньям смутным,
убегающим, бесприютным –
несводимо. За это свыше
ясный месяц кровищей свищет,
и не менее ясным утром

несводима улыбка к телу,
тело к телу, что то и дело
улыбалось, смеялось, пело
в полумгле, несводимой к чаше
что разбита, к печали нашей,
потому что свеча сгорела

возле губ, что к виску взлетали
с узким пеньем кровавой стали –
и в висок поцелуй вонзали.
Эй, горбатый, смежай лопатки,
червь бескрылый! Пора манатки
собирать и крутить педали.

У вождя и у мопса что-то
общее есть, есть одна забота
подавлять, как мятеж, зевоту.
И – счастливее свиноматки
и щетинистей – каждой складкой
прикрывать свой путь к эшафоту.

Все смешалось в ночной клоаке:
в небе свищут по-рачьи драки;
буераки, кусты, бараки.
Я сижу с тишиной у рта,
строит бельма мне пустота.
Ирреальна лишь мышь во мраке.

Усмехайся, такое дело:
я свое не покину тело,
ибо то, что во мне, истлело
раньше смерти и позже века
моего. Не вкушать мне млека,
что на божьих устах кипело.

Не грозит небесам попса.
У архангела и у пса
с бодуна не проси овса,
зверь нагорный, рифеец грубый.
Огнь трепещет, луна на убыль
на губах – как ничья роса.

Я своё не покину тело,
ибо то, что во мне, воспело
очертанья печали; дело
в том, что печаль не шире
очертаний дыры в сортире.
Лишь луна вовсю леденела

по кладбищам и по кустам.
Поднималась к твоим устам,
несводимая к небесам;
в полнолунье, как страх итога,
обретая сиянье бога.
Что вы, деточка? – сам с усам.

Под землёю нет ни черта,
как и в небе, чья пустота
с воплем ржавым свои врата
отворяет; и ты – опознан;
и зияет прощённый воздух
в небе, выпавшем из гнезда.

ПЕЙЗАЖ (2004)

С угловатостью чемодана
погоняй на перроне ветер;
ради лучшей дыры, чем анус,
разгоняйся в железной карете.
Время водит пейзаж по кругу,
по прокисшему циферблату,
на груди с птичьим «К югу! К югу!»
пошевеливая заплату.

Уходи! Уходи! – не надо.
Поцелуй предъявляя бегло,
уезжай! От чужого сада
Привокзальных чувырл и пекла.
Посреди карусельной стужи
в зимних топках горят пейзажи.
Уезжай! – никому не нужен.
Возвращайся! – никто не скажет.

Как велит нам глазная мука,
мы свой крик узнаём по тени
на воде, высотою звука
измеряя своё паденье.
И бегущей строкой двуногой
тень моста на речной тропинке;
на волне костяной, убогой –
паровозик в павлиньей линьке.

Он посадник – тире – паскудник,
Перст прокуренного фавора,
дармовых стопарей сотрудник,
зверь с расчёскою прокурора.
Он садовник! – тире – рассадник,
чтоб напакостить на погосте.
Жирной жизни перворазрядник,
выгребает из гроба кости.

Зверь безгубый – тире – законник,
червь двуногий – тире – двуокий,
вдоль по тундре – златопогонник,
а потом, как страна, широкий.
У детей земляного хама
народились в гляделках очи.
Мертвечина не имет срама.
Что случилось, белорабочий,

сладкий прихвостень высшей меры? –
ты постой-постой у забора.
С кистенём на дороге веруй
в исправление прокурора.
У детей земляного хама
прорастают в гляделках камни.
Мертвечина не имет срама –
красновишерские снега мне

двух надменно разъятых чресел,
бледных чучел в полночном дрейфе.
Почему ты, мой Бог, не весел?
Мелкий бес, отчего не сдрейфил?
Что ты ждёшь? – на щеках щетиной
проросли часовые стрелки.
Ехай в небо! – дорогой длинной,
с бубенцами, верхом на грелке,

в чьих-то пьяных кишках по пояс
обретая брак в промежутке –
под предлогом, что вечный поиск,
славить алиби проститутки.
Как опухший язык, на ветке
(если имя Твоё в запрете)
свист повис или ветер ветхий,
чтобы имя Твоё в Завете

не найти; чтоб крылатый поезд
по-сипушному взвыл на звёзды,
разбренчался, заткнул за пояс
арестантской печали вёрсты;
разбренчался горохом поезд
против ветра, вихляя задом,
неподвижной волной покоясь
с марсианским пейзажем рядом.

ЮЖНЫЙ КРЕСТ (2008)

Я весь в огне. Я вижу Южный крест.
Снежинки Севера сцепились язычками –
и Млечный Путь в морозной мгле над нами
повис фатой невесть каких невест.
Но я – в огне, я вижу Южный крест.

На вёслах спят созвездия морей.
Недвижна мгла и мраморноволоса,
и снег повис, порханья тяжелей.
И Южный крест так вытянут раскосо,
скривив зрачки на гибель кораблей.

И смуглый стан объятиям платка
не удивлён. Удивлены колени
твои, пыльцою взгляда мотылька
чуть припорошены, в режиме построений
мурашек мглы; и закруглённость тени
поверх колен – от первого глотка

так сладостна... И если тень небес
хоть что-то знает, на тебя взирая,
о нас двоих, из ножен вынимая
двуострый взор, огня цветущий крест,
заплечный меч из ножен самурая,

остановись – и замирай скорей.
Оплакан всласть дождями королей
неясный сад. Синей семи морей,
чужое море мраморно мореет,
чужое солнце землю не согреет. –
Остановись, оставь меня, согрей!

Колючий блеск змеится вдоль клинка.
И тишина нежна, кругловолоса,
и собирает смуглая рука
бесшумно-кипарисовую косу,
что расплетают взглядом мотылька.

НЕИСЧИСЛИМОСТЬ (2004)

Мнились мои печали,
мчались неисчислимо.
Мельтеша, по-птичьи кричали,
по-птичьи неустрашимо.
Если воспеть зевоту
ангела после поимки,
можно услышать «Кто там?» –
с той стороны пластинки;

звука целуя складки
и на своей постели
сонные отпечатки
ангела из колыбели;

ничуть не колеблясь, даруя
нежность мою по старинке
ангелу поцелуя,
влюблённого в скрип пластинки.

Где вы, в каком начале,
по-птичьи неисчислимо,
мчались, мои печали,
неустрашимо мимо?

То, что мы не воспели,
процарапано – ну-кась, сдвинься! –
на звезде, на сырой постели,
на зрачке кривозрячего сфинкса.

Где вы, в каком начале
мнились неисчислимо?
Мчались мои печали,
мельтеша, и по-птичьи мимо.

Двое не начинали
третьего сторониться.
Нежность моя едва ли
мертвому ветру приснится.

Оторвалось корою
то, что звалось печалью,
а потом, зарыдав, – зарёю,
брошенной в бездну далью.

Это лишь начиналось
сниться, но не приснилось,
не потому что мчалось,
а потому что мнилось.

ТЕРЕМ ДАЛЬНИЙ И ВЫСОКИЙ (2005)

Терем дальний и высокий,
заметельный, златоокий,
в занебесной тишине
ты не думай обо мне.

Путь обманный, свет в окошке,
волк в раю, дитя в лукошке
под луною ледяной –
ты побудь, побудь со мной.

Ангел бездны, прародитель,
настигатель, восходитель,
ангел бездны травяной,
ты побудь, побудь со мной.
В залазоревом лесу
я молитву вознесу.
Мне стоять перед тобой
с непокрытой головой.

Мне стоять перед тобой,
как у плахи ледяной.
Я с тобою, я с тобою
под алмазною луной.

Терем дальний и высокий
в занебесной тишине,
заметельный, златоокий,
ты не думай обо мне.

ЯМА (2011)

Городская перевёрнутая тьма.
Спят вполглаза лежебокие дома.
И моргает високосною звездой
перевёрнутая яма надо мной.

То ли сгинуть, то ли кинуться в бега.
Спят оглохшие в тумане берега.
В самом сердце, что ли, вырвали чеку.
А глухие: ни гу-гу и начеку.

Спят вполглаза лежебокие дома.
Долговые водяные терема
по загривкам беглых волн не пересечь
за неволю и неправедную речь.

Городская перевёрнутая тьма.
Не сойти с тобой, безумному, с ума.
Злая тьмица с високосною звездой,
перевёрнутая яма надо мной.

ДРЕВЕСНЫЕ ТАНЦОРЫ (2010)

Расставлены танцоры по земле,
и что-то всё мешает по традиции.
Ну, чтобы так, совсем без амуниции, –
и в пляс? Боюсь, не в нашей юрисдикции
пускаться в пляс и ковылять во мгле,
с пустым седлом, с метлой и на метле.

Древесные танцоры в темноте
расставлены, как в шахматах, без мата,
сутуло, одиноко иль крылато.
Но я клянусь под дулом автомата:
расставлены у черта в бороде.
Мы первые танцоры, но не те.

Мы первые танцоры на паркете
и на коврах альпийских и афганских,
и на горах, пластунских, партизанских,
с ковровым – из воззрений хулиганских –
бомбометаньем там, откуда дети,
чтоб душу вынуть и держать в секрете.

А там пошло: уже вторые, третьи,
под возгласы, и хрен в компот на третье;
бессмертные танцоры и в бессмертье
не первые, а так, откуда ветер
слинял, подув слегка в кордебалете.
От неуклюжих танцев плачут дети,
рождённые в случайном пируэте.

Картина – маслом, тот же бутерброд,
пока в буфете пятится народ.
Как разобрать в аду пирог-разборник,
чтоб АКМ собрать, ну, там, во вторник?
Не разобрать, кто первый, а кто кровник,
а в пятницу в десятые задвинут
туда, откуда до сих пор не вынут.

Но вот беда: в шкафу стоит с бокалом
скелет, что, под шефе, зашед с вокзала,
и прямо в шкаф, а там, в шкафу, – Вальхалла;
скелет стоит, отчерченный лекалом,
как фикус, прям, и крив притом немало:
то ли стошнило, то ли станцевало.

Но вот беда: танцоры на земле
танцуют, ну, а бал на корабле.
И что с того, что с корабля на танцы
плясун клевещет, младогегельянцы
на рее реют, как протуберанцы.
Древесные танцоры спят в седле.
А дерево – без ног. А дерево – во мгле.
А дерево – штормит. Сегодня в клубе танцы.

УЛЕЙ (2011)

Двужильный тяжкий труд каменотёса,
и времени двужильный тяжкий труд.
Печалью жалят высохшие осы,
и в мёртвом улье солнца не живут.

И солнце каменное в мёртвом тёмном храме
и в улье тёмном не найдёт приют.
И в медоносной мгле с двукрылыми очами
медвежьи солнца больше не живут.

И вещих снов так тяжела раскосость,
и спит от времени отдельно вещий век,
и солнца нежатся; спят каменные осы,
в прожилках мраморных, и жалят свой ночлег.

И я проснусь – в чужой Перми, подземный
ночлег твой длится; камень не стесать.
Так ропщет брат, к сестре прикосновенный, –
чтоб вещим сном её на время стать.

 

 

Дрожащих Владислав Яковлевич родился в 1952 г. в Перми. Окончил филологический факультет Пермского государственного университета. Автор четырех книг стихов: «Небовоскресенье», «Блупон» (Пермь, 1992), «Твердь» (Челябинск, 2000), «Рифейские строфы» (Пермь, 2004). Публиковался в журналах и альманахах «Урал», «Несовременные записки», «Пастор Шлаг», «Уральская новь», «Крест», «Лабиринт», «Антология тишины», «Юность», «Октябрь», «Золотой век», «Арион», «Дети Ра». Участник двух томов «Антологии современной уральской поэзии» (Челябинск, 1996, 2003). Работает журналистом. Живёт в Перми.





Анна Сидякина (Пермь) о стихах В.Дрожащих:

В начале 1990-х, на выходе из андеграундного времени, в предисловии к первой книге его стихов была сформулирована оставшаяся неизменной позиция поэта: он «один из немногих ... держал эстетическую оппозицию бытовому, и как одному из проявлений последнего, идеологическому сознанию здесь у нас, на Урале». С тех пор нормой в размышлениях о Дрожащих стали фразы: «блистательный, но темный», «виртуозный, но непубликабельный», «один из самых малопостижимых», «как бы отсутствующий». «Поэзия отсутствия» - это в точности про него. Его стихи – бурлящий образами поток чистейшей поэтической речи, который течет всегда мимо своих кисельных берегов. Поэзия-транс, стихи-сновидения. И если прежде в них попадали знаки «присутствия» - фрагменты пермского ландшафта, эритроциты страсти, реквизит повседневности, то в последнее десятилетие «ангельский язык» практически полностью вытеснил реальность № 1.
При этом сам Дрожащих, который годами открещивался от именования себя пермским поэтом, настаивая на независимости подлинной литературы от географии ее создания, начал активно утверждать причастность к родному месту, выпустил книгу с соответствующим названием – «Рифейские строфы». Выходит, что скаламбуренное им когда-то и ставшее крылатым «В истории лиры есть пермский период» все же развернулось постепенно проекцией судьбы. И поэта нельзя упрекнуть в непоследовательности. Всё дело в том, что, вслед за Мандельштамом, Дрожащих мыслит поэзию как орудие для вспахивания все более глубоких слоев человеческого сознания. И вслед за Пастернаком он пробил свой «колодец времен» – от случайного, ускользающего сегодня через пласты мировой культуры к той самой, хтонической глубине безвременья, к которой странным образом прилепился названный древним именем город Пермь.
Когда-то в Перми жили два поэта, чье творчество в пору становления было насквозь пронизано пастернаковскими токами – Кальпиди и Дрожащих, для каждого из них слой поэзии Пастернака явился своего рода плацентой, первичной средой вхождения в контексты мировой культуры. Подобно другим метареалистам 1980-х, интенсивно переживая классиков модернизма, они двигались все дальше вглубь культурной традиции, к источнику мифа, к первообразам сознания. Теперь кажется, что Дрожащих достиг абсолюта в стихах из книги «Твердь».
Его образы всегда работали на самоуничтожение. Для высокого искусства это нормально – в стремлении к жизни, т.е. смерти, преодолеть самое себя: так образ стремится к знаку, концепту, архетипу, развоплощению. Свою череду перерождений прошла и поэзия Дрожащих: из ученической манерности («Упала розовой перчаткой / на подлокотник тишина») в яркую экспрессию («В атласной распре торсов красных, стравленных...»), в соцартовскую иронию и даже в излюбленную многими простоту и ясность («... о тех просвищу, кого жду и люблю»). Затем, уже во второй половине 1990-х, возник слой фольклорной образности, темного обряда и молитвенного «глаголанья». А потом произошло неизбежное: перестав цепляться за знаки человеческого присутствия, поэтический взгляд Дрожащих достиг своего предела. И уперся в холодную границу небытия. За которой – известно, что. То есть как раз неизвестно. Собственно, его «твердь» - это последняя, непрерывно длящаяся уже из года в год, предельно серьезная и безнадежная попытка заворожить, пройти сквозь «ельник» смерти. Надо полагать, для пристального вглядывания в глаза собственного страха нужно особое мужество. И ангельское терпение – растапливать мертвящий холод, раз за разом переписывая и исправляя остывающие за пределом жизни стихи.


ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии

 

 

 

 

 

 

 

ыков