2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
3 ТОМ (2004-2011 гг.)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Десять тысяч слов»  
  ЧЕЛЯБИНСК, 2011 г.  
     
   
   
         
   
   
 

АЛЕКСАНДР ВАВИЛОВ

 

Клаустрофобия

Темно и холодно. А в камерной петле
Повисла пауза. И нет причин для сна.
Клаустрофобия на белом феврале
Видна отчётливо (отчётливо видна).

На фоне прошлого всё медленнее свет,
И небо в статусе конвойного глазка...
Но ты молчишь, когда тебе молчат в ответ.
Но ты молчишь. Во всяком случае, пока.

Во всяком случае, пытаешься. Цейтнот
В клаустрофобии. Со всех сторон листа
Ты пишешь: «Мама, забери меня». И вот
Свершились музыка, портвейн и темнота.

Потом ещё один стакан. И жизнь длиной
В четыре комнаты. При белом феврале.
Клаустрофобия становится родной,
И вы танцуете на письменном столе.

Потом влюбляетесь, целуетесь тайком,
Шизофрению умножаете на два,
Потом вы пишете друг другу коньяком
На мятой наволочке добрые слова.

Неадекватность, как Полярная звезда,
Симптоматично выделяется в ночи.
Клаустрофобия повсюду и всегда.
Врачи. Ремиссия. Комиссия. Врачи.

Темно и холодно. А в камерной петле
Повисла пауза. И нет причин для сна.
Клаустрофобия на белом феврале
Видна отчётливо (отчётливо). Видна.

Сахарницы с Гагариным

Комната в ранге космоса. Ставка на тишину.
Вид из открытой форточки равен квадрату. Ты
Шепчешь: «Вставай. Поехали». Он говорит: «Да ну».
Курит. Молчит на лампочку. Смотрит из темноты.

Ты говоришь: «Там здорово! Опиумный абсент,
Сахарницы с Гагариным, всякие чудеса,
Кафельная абстракция, правильный контингент,
А на журнальном столике – белая полоса».

Он говорит: «Как максимум – вход за пятьсот рублей,
Сахарницы с Гагариным – и никаких чудес.
Кафельная абстракция плюсом к числу нулей...
Спорная арифметика. Плюс “известняк” на вес,

Минус вторая тысяча. Проще тогда в киоск.
Или тогда до пятницы». Вы поднимались над
Логикой. В шлеме – музыка. Центр. Вокруг – Свердловск.
Синие лампы. Ампулы. Капли на рафинад.

В общем, из массы времени выпал ночной кусок,
Сахарницы с Гагариным, всякие чудеса,
Кафельная абстракция. Мысли наискосок.
И на журнальном столике белая полоса.

С многофункциональностью «стойка тире кровать»
Время пересекается где-то в районе дна.
Барная гравитация – способ распознавать
В сахарницах – Гагарина, в мыслях – полёты, на...

Камерность рассыпается. Утро. Домой. Трамвай
В ранге «ракета подана». Сальмонеллёз-вода.
Он открывает форточку. Он говорит: «Вставай».
Он говорит: «Поехали». Ты говоришь: «Ну да».

Рыба-реквием (Часть 1)

В беспросветном сюрреализме нейтральных вод
Одинокая Рыба-реквием ищет свет,
Пьёт самбуку, сама танцует, сама поёт...
Самобытна. Самокритична. Её портрет

Не писали ни Микеланджело, ни Матисс...
Не описывали ни Хлебников, ни Толстой...
Одинокая Рыба-реквием смотрит вниз,
Восхищаясь организованной пустотой.

Если кто-нибудь ей, допустим, кричал: «Привет,
Одинокая Рыба-реквием! Как дела?» –
Одинокая Рыба-реквием им в ответ
Говорила: «Никак». И дальше себе плыла,

Ибо всюду сплошная тьма, и за тьмою тьма...
Так и хочется плавником себе вскрыть живот.
Одинокая Рыба-реквием. Всё сама!
Самородок! Сама танцует. Сама поёт.

А могла бы, озорничая, без бороды
Балагурить и бедокурить внутри ночей...
Одинокая Рыба-реквием – друг воды,
Друг пиратов, аквалангистов и сволочей.

Одинокая Рыба-реквием – вещь в себе...
И саму-то её масштабы такой беды
Удручают ежесекундно, и по судьбе
Так уж вышло, что нет стихий, окромя воды.

Жаль, никто ей уже давно не кричал: «Привет!» –
В беспросветном сюрреализме нейтральных вод.
Одинокая Рыба-реквием ищет свет...
А в итоге – сама танцует, сама поёт.

Перспектива

Сейчас «оптимизм», а «без разницы» будет потом.
Но факт оптимизма уместен на данном отрезке –
Пока не воздвигнут ещё «Воспитательный дом»,
Пока в отражении зеркала – сам Брунеллески,

Пока не сказал Микеланджело: «Лучше – нельзя!» –
И Санта-Мария дель Фьоре не встала под купол...
Как много «пока»! А потом, – на ходу тормозя,
В табачном тумане придётся признаться, что глупо

За здравие пить и колонны из «лёгких свечей»
За здравие ставить в своём заколоченном храме.
Но, может, не глупо, а поздно? Из этих ночей
Никто не выходит живыми – выносят. Рядами

Кладут и по векам холодным проводят рукой.
Ну, зеркало могут ко рту поднести для проверки...
И свечи, и стопки, и за (даже за-а-а) упокой...
И кто-нибудь в трауре снимет слезу, кто-то мерки.

Заметят, что «вот, не воздвиг “Воспитательный дом”,
И облик Флоренции точно такой же, как раньше...».
Но если всё это и есть «оптимизм», что потом?
Не Санта-Мария дель Фьоре, а купол из фальши.

Пусть кто-то добавит: «Как жаль, что не взял высоту...
Была ведь видна Перспектива во всём её блеске!»
Да только вот в зеркале том, что подносят ко рту, –
Не видно лица.
В том числе и лица Брунеллески.

Трёхмерная память

В саду камней – бутылочные рощи...
Закончился урок в киренской школе.
Но мы когда-то были много проще
И как бы даже искреннее, что ли.

Ты рисовал мне белочек в тетради,
Рассказывал о митингах на Кубе,
Потом ты мне плясал в Исламабаде,
В депрессии, в каракулевой шубе.

Но, растворяясь в чёрном карнавале,
Ты не ходил от «если бы» до «кабы»,
Когда в моей судьбе вовсю мелькали
Какие-то сомнительные бабы.

Я помню эту ночь, ту паранойю,
Когда ты мне сказал: «Послушай, Саша,
Давай напьёмся и захватим Трою!»
А я сказал: «Не парься. Троя – наша».

Но, в общем, не меняется картина...
Ты всё ещё красив, но ненароком
Взрослеешь. А я всё ещё скотина,
Способная на мысли о высоком.

Мы подошли к износу механизма,
Но не дошли до полного предела –
Того, где тьмы трёхмерного цинизма
Достаточно. Хотя не в этом дело.

Песочный замок

Проще сразу тогда закрыться в пустом раю.
Это, в общем-то, не анамнез, но как-то так,
Ведь метафоры нам расскажут, что ты в строю
Не хотел ни стоять, ни жить. Никаких атак

Отражать не придётся в этой глухой ночи,
Потому что за полем зрения – благодать...
И когда за твоим здоровьем придут врачи,
Без бутылки ни разобраться, ни угадать.

Это всё-таки не анамнез. Конечно, нет.
Не метафоры нам толкуют густую тьму,
Не метафоры нам рассказывают про свет,
Потому что не открываются никому

Из людей, отказавших Господу в правоте.
Потому что не в этом дело, что ты живой,
Потому что за полем боя поля не те,
По которым в метафоричность ведёт конвой.

Потому что вне поля зрения – благодать.
Это, может, и не анамнез, но ты в ночи
И себя-то не смог как следует разгадать,
Разбирая песочный замок на кирпичи.

Наплевать уже на забвение. Пустота
Направляет горстями землю в твою кровать.
Не метафоры пыль смахнут с твоего креста,
Потому что им тоже, в общем-то, наплевать,

Потому что они и сами стоят в строю,
И тебя по нему ровняют во тьме атак.
Ты был Богу нужней, когда ты не жил в раю,
А теперь не анамнез это, а «как-то так...».
Дыхание

Быстрая тьма задыхается медленным светом.
Если в начале, то это плохое начало...
Если в конце, то дыхание было об этом...
Или дыхания не было. Память молчала.

Память молчала. Улыбка была фрагментарной.
Был монолог тишины, а немного левее –
Дым сигаретный. За стойкой (как минимум – барной)
Память молчала. Когда-то молчала трезвее.

Память обычно молчит (и не только об этом),
Если дыхание сбилось под весом гранита.
Вдох или выдох, но тьма задыхается светом...
Тьма задыхается светом. Дыхание сбито.

Тьма задыхается светом. Банальная тема.
Тьма задыхается светом. Такие рефрены –
Это не признак молчания, – это система...
Это такая система – система, где стены

Чаще – высокие. Чаще за Ветхим Заветом
Есть постановка дыхания, принцип «научим».
Но не научат. И тьма задыхается светом.
Самым случайным и медленным. Самым тягучим.

В силу отсутствия возраста – каждую фразу
Можно вести как финальную вдоль монолога.
Можно в контексте молчания. Можно не сразу,
Чтобы портрет одиночества скрыть в рамках Бога.

Можно в контексте, хотя изначально (сначала)
Воздух в контексте дыхания был без ответа.
Был невостребован. Выдох. А память молчала:
«Быстрая тьма задыхается медленным светом».

Иордан

Никого не будет в твоей стране,
Потому что пазухе камень дан.
А потом в холодном тони огне,
Разбивая голос о Иордан.

А потом попробуй – начни с нуля,
Или даже сам становись нулём...
И не важно: ждёт ли тебя петля,
Или корка хлеба над хрусталём,

Или погребальный огонь свечи,
Или эти мысли за упокой.
Видишь, как танцуют в ночи врачи?
А теперь махни на врачей рукой.

Но не в этом дело, что дело в том,
Что не дело это – стоять во тьме.
Кто все эти люди над животом?
Что они там ищут в твоём клейме?

Разве это правильно? Разве да?
Разве ты посмеешь ответить «нет»?
Разве, окружая тебя, вода
Не ходила вброд? Находила бред.

Ты не приспособишься к темноте.
Но не важно, что тебя ждёт потом.
Пьяные хирурги на животе
Вышивают крестиком и крестом.

Спи, тебя никто не найдёт на дне.
Этот путь не Богом, но раз уж дан,
То не спорь с волнами – тони в огне,
В кровь разбивши голос о Иордан.

На границе с Техасом

Кто-то типа ребёнка спускается к центру земли,
Добывает огонь от конфорки, несёт под кровать...
Но его почему-то родители как-то нашли,
Чтоб зачем-то воспитывать или хотя бы орать.

Кто-то типа него, отвечая на каждый запрет,
Проецировал искренний свет на двуличную тьму,
То есть вроде бы как создавал теневой трафарет
Календарным путём, доверяя во всём никому.

В результате опять нечто среднее между клеймом
И душевным коллапсом. Короче, глобальная тьма.
Кто-то типа него с кем-то типа ребёнка вдвоём,
Никогда не взрослея, живут с чем-то типа клейма.

Им и детский психолог не снится в кошмарах давно,
И отец перед сном не читает им вслух эпикриз...
И акценты смещаются, как в мексиканском кино, –
На границу с Техасом – и вверх. Получается, вниз.

Нестабильная психика дарит стабильный полёт
К запредельной стабильности. Это дорога длиной
В миллионы абстрактных смертей. И никто не найдёт
Под их общей кроватью ракушку с морской тишиной.

Отражение в зеркале – тот ещё, блин, трафарет...
Раздвоение личности – способ остаться вдвоём...
Кто-то типа ребёнка не верит в чужой табурет.
Кто-то типа ребёнка всё время стоит на своём.

Кто-то типа ребёнка живёт, проецируя тьму
На глобальную тьму, потому что зачем-то живёт
На границе с Техасом – и только. Но только ему
Нестабильная психика дарит стабильный полёт.

Дурак и Донателло

Какая скука! Тихо на балконе
Друг друга подменяют январи...
Так Донателло говорил Цукконе:
«Поговори со мной! Поговори!»

А тот молчал. Молчал и думал смело,
Что в голове у скульптора бардак.
Казалось бы, дурак и Донателло...
Но каждый верит, что не он дурак.

Пусть даже флорентийские подростки
Кричат Цукконе громко: «Идио-о-от!»
...
Мне не кричат. Но я живу в Свердловске.
Тут менее общительный народ.

Хотя я так-то ближе к Донателло.
Стихам внушаю: «Классика, пари!»
Своим стихам. Хотя не в этом дело...
Они парят, но тихо январи

Друг друга подменяют на балконе.
От скуки – диалоги со стеной...
Так Донателло говорил Цукконе:
«Поговори! Поговори со мной!»

Увидев Донателло, те подростки
Кричали: «Гений, это правда ты?»...
...
Мне не кричат. Но я живу в Свердловске.
Здесь всё же не Флоренция...
............................................................Кранты.

Итальянский ноктюрн

Ничего не меняется. Мимо плывут корабли.
Мимо носятся волны. Бессмертие пляшет в ответ
На абстракцию прожитой жизни. А где-то вдали
Регулярно о чём-то горит антрацитовый свет.

Перспективы подводной Италии радуют глаз.
Это, может быть, даже Венеция. Значит, вот-вот
Остановятся воды. Они почему-то сейчас
Не совсем соответствуют статусу медленных вод.

Здесь на всех языках как-то странно звучит тишина,
Как-то очень по-разному. Дело, конечно, не в ней...
Здесь причалам и пристаням рыбы дают имена
Микеланджело и Брунеллески. Здесь формы теней

Соответствуют их содержанию только на треть.
Потому что бессмертие искренне пляшет в ответ
На абстракцию смерти. Поэтому больно смотреть,
Как о чём-то всё реже горит антрацитовый свет.

В белом шуме прибоя молчание чёрного дна
Затерялось, забылось. И ветер давно замолчал...
И у самой заброшенной пристани вспомнит волна,
Что пора возвращаться на самый забытый причал.

Это вряд ли Венеция. Это считается дном.
Ни динамики жизни, ни статики смерти. И вот –
Остановятся быстрые воды на чём-то одном,
Формируя модель поведения медленных вод.

Ничего не меняется здесь. И горчит тишина
На любом языке одинаково в быстрой воде,
Где причалы и пристани рыбам дают имена
Микеланджело и Брунеллески. Обычное де...

Букмекерский блюз

Длится пауза. Безысходность во всю длину.
Я молчал бы с тобой всю жизнь, но в конце пути
Так не хочется делать ставку на тишину,
Что к букмекерам так и хочется не идти.

У меня в голове бардак, у тебя – уют,
Потому-то мы наши чувства и не спасём...
Пусть букмекеры кочевряжатся и снуют,
Хорохорятся и неистовствуют во всём!

Нам бы каждому, если честно, по кораблю,
Ибо курсы давно разнятся! Но, может быть,
Я люблю тебя, а букмекеров не люблю...
Потому что с чего бы ради мне их любить?

Я кручинюсь, а ты насмешничаешь в ответ...
Потому я и рвусь к добру из последних жил.
Если б знал, что в хороших девочках смысла нет,
Я бы лучше с плохими мальчиками дружил.

Не хватает в моей судьбе, так сказать, огня.
Пропадаю, как негритёнок в кенийской тьме.
У тебя старший брат – разведчик, а у меня
Почему-то одни букмекеры... на уме.

Я уже досконально влип в бытовую тишь...
Ничего мне уже не светит в глухой ночи...
Почему ты не огрызаешься, а молчишь?
Стань мне другом, врачом, букмекером. Не молчи!

Длится пауза. Безысходность во всю длину.
Я молчал бы с тобой всю жизнь, но в конце пути
Так не хочется делать ставку на тишину,
Что к букмекерам так и хочется... не пойти.

Ящик

Панорама такая же, как и все остальные до этого.
Что ты видишь вокруг, кроме нашего чёрного ящика?
А тому, кто с лопатой, наверное, хочется светлого...
Или тёмного пива, но главное, чтоб настоящего.

Ты подай ему знак – постучи, может, он остановится,
Потому что вдоль корпуса ящика – шрамы и трещины...
«Тише едешь», – скажи ему (может он любит пословицы?),
Подмигни слегка (вдруг ему нравятся женщины?).

Не мигай! Он не видит тебя из-за ящика.
Ты хоть что-нибудь помнишь из нашего славного прошлого?
Помнишь, ты месяцами гостила у Кащенко?
Помнишь, ты себя мнила брезентовой лошадью?

Я когда в «Детском мире» покупал тебе белые тапочки,
На витрине увидел большого пушистого слоника...
Думал, это отец! Говорю ему: «Па-а-апочка! Папочка!»
Оказалось, что это жена пожилого полковника.

Ты такая красивая! Это всё под влиянием ящика.
Ну а я от природы был крайне красив и до этого...
Ты такая родная, такая до боли пьянящая,
Что тому, кто с лопатой, уже и не хочется светлого.

Люди с маяка

Свет настолько утопичен, что ему пока
Темнота не надоела. Он живёт тайком.
По ночам к нему приходят люди с маяка
И, навязывая счастье, поят коньяком.

Днями он сидит у моря, вспоминает сны...
И не радуется жизни, ибо не дурак...
Он давно уже сместился к центру тишины,
Он поставил трёх дельфинов на трёхмерный мрак,

Потому что всё вторично, кроме коньяка,
Потому что веры мало, а богов – не счесть...
Но пока к нему приходят люди с маяка,
То хотя бы есть надежда, что надежда есть.

Остаётся, просыпаясь, жить наискосок,
Разговаривать с волнами. Он ещё вчера,
Так сказать, зарифмовал бы пулю и висок,
Но они сказали: «Рано». Значит, не пора.

Значит, надо дожидаться важного звонка,
Чтоб успеть к двери не позже, чем они уйдут.
Потому что если это люди с маяка –
Главное не то, что люди. Главное, что тут.

С каждым годом всё труднее быть самим собой.
С каждым годом всё фатальней мысли в тишине.
Это никакой не ветер. Это не прибой.
Это что-то вместо жизни. Это что-то вне.

Днями он сидит и смотрит, как идут века,
Как сменяются этапы сумрачных годин...
Жаль, на этом побережье нет ни маяка,
Ни людей, ни побережья. Только он один.

Оракул

Нам вместе уже не быть, а в контексте света
Я вижу слепую тьму и лицо на фоне
Случайных вопросов. Музыка без ответа
Ложится и засыпает на граммофоне.

Когда-нибудь, а точнее – примерно в мае
Мы встретимся в Бухаресте-Брюсселе-Риме,
Пройдём сквозь друг друга, вроде как понимая,
Что можно за два столетия стать чужими.

Потом тишина, потом – тишина в квадрате.
Потом голоса микшируются с регтаймом.
Готический флёр восхода. А на закате –
Гротескные диссонансы, текила с лаймом.

Казалось бы, чем не повод начать с начала?
Но в камерной тьме маячат лишь обелиски...
И светятся в центре чёрного карнавала
Бродячие псы, шуты и торговцы виски.

Слова – наизнанку, рифмы – на амбразуру.
Вне гетто толкуют белые экзегеты
Культуру. Хотя – какую к чертям культуру,
По сути – абсурд, по форме – почти ответы.

Под тяжестью мыслей гнутся прямые речи.
Здесь истину, низведённую до трюизма,
Закапывают в ноктюрн, зажигают свечи
И дышат на ладан в рамках сюрреализма.

Всё это – лишь в перспективе. Оракул где-то
Умеренно сбоит, врёт, что в одном циклоне
Нам вместе уже не быть, но в контексте света
Я вижу слепую тьму... и лицо... на фоне.

Гармония

«Ты бы не пил так часто, – сказала мама, –
Скоро совсем свихнёшься. Живёшь в цейтноте.
Путаешь Мендельсона и Мандельштама,
Путаешь Караваджо с Буонарроти...»

Маменька, то поклёп! Я живу нормально.
Можно сказать, в гармонии со стаканом.
Путать евреев – это ж не аморально...
Я же Свердловск не путаю с Ватиканом.

Что Караваджо спутал с Буонарроти –
Это, скорее, мама, по недосыпу...
Так что в колокола Вы напрасно бьёте.
Помните, Македонский сказал Лисиппу:

«Я тебя помню»? Чуете параллели?
Видимо, память не может быть слишком длинной.
Я компенсирую то, что курю в постели,
Тем, что почти всегда не курю в гостиной.

Вы же – сгущаете краски, не видя плюсы...
Давите поздним периодом Тициана...
Он их сгущал, как Вы. Говорят, индусы
Верят в переселение памяти. Как ни странно,

Я им с похмелья верю. И чё такого?
Не препираюсь – просто люблю примеры.
Мама, я критик! Я дегустатор слова!
Мне иногда позволено жрать без меры!

Может, и забываю что-то, но с недосыпу.
Не с перепою, нет! Заявляю прямо!
Помните, Македонский сказал Лисиппу:
«Я тебя помню»?
Я тебя тоже, Мама.

Потолок реализма

Ты в пределах гекзаметра ходишь и вправо, и влево,
Но когда устаёшь от ходьбы – переходишь на ямбы.
Ты и сам бесконечно глухой, и жена твоя Ева,
Кроме планов, неистово строит плотины и дамбы.

Эти, полные шей и предплечий, фрагменты абаки,
Завитки или петли, но смерть затянулась на годы,
Чтоб ты вышел из мутной абстракции в ранге собаки,
Для которой цепи содержание – звенья свободы.

Как меняется мир. Он всё более «менее светел».
Вот уже добродушная тучка всплакнула над моргом,
Потому что в процессе кремации прах не заметил,
Что улыбка огня преисполнена лютым восторгом.

А на уровне самого спорного протогротеска
И сентенции эти абсурдны, и в камерной урне
Предсказуемо тесно. Теперь анатомия блеска
Проецирует свет на закат в алкогольном ноктюрне.

Получается, нет никаких оснований для счастья...
Даже если поэт зарифмует желудок с кагором,
То годам к двадцати проступает клеймо на запястье,
И в кандальных пуантах танцует сестра Терпсихора.

А когда в изоляторе встретятся признаки боли,
То, скорее всего, будут множить модели цинизма,
Ведь не каждый художник уснёт на бетонном контроле,
Написав на стене потолок своего реализма.

При такой симптоматике жарко в тени обелиска...
Временами – в тени, но обычно – внутри эталона,
Где античный хирург создавал Дискобола без диска
Три цирроза подряд, улыбаясь на диск телефона.

Каноническая скважина

Из канонической скважины лился свет.
В сухом остатке – иллюзия. Был закат.
Я говорил о безверии, а в ответ –
Одно сплошное бессмертие напрокат.

Я, кстати, вскоре пресытился сплошняком,
Предусмотрительно каялся в два глотка,
Меня нарколог отпаивал коньяком
За неимением в клинике молока.

Потом какая-то исповедь как стриптиз,
А утром – кубик абстракции. И конвой.
Мне светофоры маячили сверху вниз
И катафалки клаксонили с кольцевой.

Теперь, уставившись в зеркало на клеймо,
Я принимаю молчание за совет...
Ведь, если верить философам, жизнь – дерьмо.
А если верить генетикам, смерти нет.

Измерив уровень вечности кадыком,
Я вновь рубился с медсёстрами в дурака.
Меня нарколог отпаивал молоком
За неимением в клинике коньяка.

Как аритмично биение! Как штормит!
Как отрекается мимика от лица!
Здесь если сделал ошибку, то – делай вид,
Что ты ошибся намеренно. До конца.

А что в итоге? Бессмертие. Напрокат.
Из канонической скважины лился свет.
В сухом остатке – иллюзия. Был закат.
Чудны дела твои, Господи. Или нет.

Водолаз Освальдо

Старый, мудрый ньюфаундленд ищет в потёмках Добро.
Не добро как причину чего-то, а в смысле глобальном.
Он мечтал, как хозяин, служить в похоронном бюро,
И бродить меж гробами, и мыслить о самом сакральном,

Но потом передумал и начал мечтать о Добре.
А потом он уснул под сиденьем в салоне трамвая...
Ему снилось, как он зарывает Добро на заре
Во дворе профсоюза бродячих собак Уругвая.

Эти сны холодок запускали ему по хребту,
В этих снах лица были как морды, но морды – как лица.
А хозяин его, – всесторонне познав пустоту,
Завещав облигации моргу, решил застрелиться.

Да, решил, но не смог и поэтому бросил в Исеть
И себя, и свой маузер, даже бутылку спиртного...
Он родился в России, но так и не смог обрусеть,
Не поняв ни себя, ни великое Русское Слово.

Он служил в похоронном бюро, и однажды ему
Прямо в день ВДВ подарили щенка в центре «Плаза».
Пса назвали Освальдо. Сначала хотели Му-Му,
Но Му-Му не совсем подходило щенку водолаза.

Рос Освальдо как все. Как всегда. Он курил на спине.
Он любил Ренессанс и салют в честь Девятого мая...
И на карте Латинской Америки видел во сне
Чёрный вход профсоюза бродячих собак Уругвая.

Одинокий Освальдо на пристани ищет Добро,
Гордо мыслит о самом сакральном, гуляя меж лодок...
Он мечтал, как хозяин, служить в похоронном бюро,
Но позднее решил, что уж если в бюро, то находок.

Группа риска

Тесный круг вначале, в конце – овалы.
Даже в группе риска все гибнут сольно...
Но не дай нам Бог угодить в анналы,
Ибо фонетически это больно.

 

 

Вавилов Александр Владимирович родился в 1982 г. в Свердловске. Публиковался в журналах «День и ночь», «Дети Ра», «Звезда», «Наш современник», «Нева», «Новая Юность», «Сибирские огни», «Урал» и др. Лауреат нескольких фестивалей. Победитель нескольких слэмов. Лауреат премии журнала «Урал». Автор книг «Итальянский ноктюрн» и «Флорентийский блюз». Живёт и время от времени работает в Екатеринбурге.




Алексей Котельников (Екатеринбург) о стихах А.Вавилова:

Поэзия – подлинная – с одной стороны, есть монотема, говорящая о ряде «последних вещей»: жизни, смерти, памяти, любви, слове… с другой стороны, многогранность этих категорий, условность их обращения и универсализм выразителя – пишущего – не позволяют говорить о поэзии иначе, как противореча самоё себе. Такой реакции на поэзию можно верить.
Александр Вавилов, пожалуй, счастливое исключение из правила о таком говорении. Слово у него является не категорией, а материей, сродни снегу, из которого лепится снежок – сфера поэтического; речевой дар Вавилова – это дар не протея, но мидаса в серебряном лесу; все стихи Вавилова едины – в подходе к ним, вернее, в результате подхода; из раза в раз поэт берёт реалию – чаще всего, реалию музыки, события или искусства, и поэтому заголовки у Вавилова уже полдела, – и возводит её в ранг претворённого замкнутого мира. Стих Вавилова – это стеклянный шар, в котором ядро – что угодно: настроение, явление, лица, речь, но, как правило, всё же событие – отправной стимул самопереговаривания внутри этой сферы. Под событием – в лучших стихах Вавилова – стоит понимать и мысль, и речь, и человека. Таков момент объёма у Вавилова – так как есть ещё и линейный момент – очерчиваемый построчно; иными словами, Вавилов выверяет прежде всего синтаксис, а не лексическую сторону: слова его – так или иначе – лексически равноправны, будь это космос, ампула, стол, танец, Вавилов, комната, улыбка, Бог, поэт или еврей. Их бесцельность, равноценность, равнознаменность – признак если не поэзии заявления, то по меньшей мере человечности. Тени стихов Бродского у Вавилова неочевидны и не мешают ему высказываться; Вавилову присуще это как черта – он вспоминает, но ни на кого не озирается. Как следствие – самостоятельность и густота высказывания.
Высказывание – в случае Вавилова – не есть выговаривание. Я не берусь говорить о декламационной стороне стихов Вавилова – при удачном стечении обстоятельств они могут сделать ваш день, будучи прочтёнными автором или самостоятельно. Вавилов не «дышит» стихи, но и не подаёт их. Подача стиха – частный вопрос, иногда крадущий у состоятельности стиха. Я берусь утверждать, что Александр Вавилов в идеале читает как думает – и поэтическую мысль, качественную её грань, завершает не на листе, а изустно. Единообразно зафиксировать такую мысль невозможно, и это, пожалуй, единственная слабая сторона стихосвершения для Вавилова, вынужденного стремиться к каноническому для себя прочтению стиха. Помимо того, чем сильнее поэт заявляет себя – а Вавилов о себе заявил рано и громко – тем естественней нежелание его говорить всуе, притом что в жизни Вавилову дана высшая степень словесной активности. Поиск названий, соотношений, приобщений и определений – и помимо стиха – для Вавилова состояние настолько же насущное, шаткое и естественное, как его интуиция.
Наконец, о поэтической трагедии – Вавилов её не выкликает и не воспроизводит: невысказываемость высказанного, тишина печатной страницы, повседневная и повсеместная глухота – этого более чем достаточно, чтобы вызывать в поэте попеременно – обострённое нежелание тьмы и света же – отрешенность любящего или язвительность зрящего. Стихи Вавилова вне многих чужих черт поэзии: вне ирреальности, символьности, фарса, бреда (в лучшем смысле этих слов), они уже самим своим постоянным сличением и называнием таких черт – симптом вменяемого безумства, вызванного уже не даром выражения, а взглядом на вещи вообще. Образная сторона стиха – перекличка категориальных понятий, и это уже некое шумерство. Произнося сакрально имена вещей не последних, но соотнесённых, увязанных, – добра ли, зла, слова сугубо русского и слова иноязычного, шумер-мифотворец отходит от них на расстояние, необходимое, чтобы выжить. В этом его принципиальное отличие от шамана – если бы Вавилов говорил не извне, а под воздействием собственной речи – либо речи чужой – то (в его случае) стихи бы не стали «бидоном для поэзии», сколь угодно ёмким её вместилищем. И ещё одно отличие шумерства от шамании: при мене неких слов стиха – ядерных или нет – на равносложные или равно совершенные фонетически – не возникает варианта стиха; для шаманства – подобная мена означала бы совсем иной стих, об ином, из-за иного.
Вавилов – не шаман: его стих сколь угодно вбирает в себя многообразие иных словесных решений, не умаляя достоинств стиха и не открывая его недостатков. Разумеется, это бы должна была быть мена алмаза на алмаз, а не на сушёный изюм – чем грешат молодые бродскоманы. Таково качество стиха Вавилова. О том, насколько подлинна такая вязь – для поэзии – судить не принято. Стихи Вавилова не теряют от плохой лексической правки – и это очень страшно, вплоть до нежелания публиковать таковые, так как оспорить авторскую позицию с шеста читателя или критика – заведомо провальное дело. Это всё равно, что переосмыслять музыку – последняя затмит любое иное своё решение. Подскажите Вавилову слово – и вы с удивлением заметите, что он нашёл его сам и вобрал в ином слове задолго до вас.




ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии

 

 

 

 

 

 

 

ыков