2
         
сальников рыжий кондрашов дозморов бурашников дрожащих кадикова
казарин аргутина исаченко киселева колобянин никулина нохрин
решетов санников туренко ягодинцева застырец тягунов ильенков

АНТОЛОГИЯ

СОВРЕМЕННОЙ УРАЛЬСКОЙ ПОЭЗИИ
 
3 ТОМ (2004-2011 гг.)
    ИЗДАТЕЛЬСТВО «Десять тысяч слов»  
  ЧЕЛЯБИНСК, 2011 г.  
     
   
   
         
   
   
 

КОНСТАНТИН КОМАРОВ

 

* * *
Время истекает потом и слюной,
кровью, и стихами, и тобой, и мной,
рюмкой и стаканом, чьей-то пьяной рожей
время истекает, да истечь не может.
Время протекает, как дырявый таз,
мимо телекамер, мимо них и нас,
через визг трамваев, через чью-то речь,
время размывает контур зыбких плеч.
Ты теперь такая, вроде, и не ты...
Время истекает – ни к чему бинты.
Обнулился таймер, треснуло стекло.
Всё осталось тайной. Время истекло.

* * *
На третьей остановке от тебя
я был с автобуса за безбилетность ссажен,
и вышел в мир, бессовестно грубя
всем встречным, ну, а ты осталась с Сашей,
иль с Колей ли, а чёрт их разберёт:
все на одно лицо, и то – рябое.
Я сплю и твердо знаю наперёд,
что завтра за углом столкнусь с тобою
под серым, кем-то высосанным небом,
лишённым даже оспинки огня,
и извинюсь, а ты пойдёшь за хлебом:
без хлеба жить сложней, чем без меня.

* * *
Так пишут в речке вилами о гибели вещей:
казнить нельзя помиловать без запятых вообще.
Здесь запятых не надобно, за миг до тишины,
раз выдоха параболы творцу разрешены,
а точки нам заказаны, как пустоте зажим,
извечно недосказанный язык незавершим.
Скребётся ноготочками новорождённый стих,
мы ставим многоточия – по сути, только их...

* * *
И конница окон, и оклика клинок,
двоим постель – побольше, чем полцарства.
Я был с тобой – я не был одинок, –
я думал, что не кончится пацанство.
Пацанство кончилось, и сузилась кровать,
и я в себя просыпался, как греча.
И мне, как прежде, нечего скрывать.
Но – открывать... Да чё уж: крыть-то нечем.

Письмо Н. А.

Если душой не кривишь, значит, душу кровавишь,
вечный стратег застарелой незримой войны,
но тишина пианино, лишённого клавиш,
кажется мне безысходней простой тишины.

Чёрные вороны красятся в белых и каркают громче,
стая огромна, но каждый прекрасен и крут,
старыми сказками кормит их новенький кормчий,
им всё равно, и они с удовольствием жрут.

Может быть, правда – темны аллегории эти,
только ведь я не пишу проходные хиты,
но пустота, где живут лишь поэты и дети,
кажется мне необъятней простой пустоты.

Я заскочил в этот мир покурить и погреться,
курево есть, а тепла – невеликий улов,
только слова, что срезаешь с поверхности сердца,
кажутся мне повесомей обыденных слов.

Что мне ещё рассказать тебе, милая Нина,
не забывая пока, но уже не любя?
Может, как Батюшков видел во сне Гёльдерлина,
так же во сне я однажды увижу тебя.

Хочется радости, блин, да вот как бы узнать бы,
где эта радость, да рифма опять не велит.
Всё заживает, всегда заживает до свадьбы,
всё заживает и после уже не болит.

Время пройдёт, ничего не поставив на место,
промарширует по нам, как военный парад,
но, поддевая зрачком глину этого текста,
может быть, ты улыбнёшься, и я буду рад.
* * *
Отсутствие вещей ещё терпимо,
страшнее, если нету вещества
и за окном моим куда-то мимо
пустого мира падает листва.

На потолке гнездится что-то злое,
от вакуума страдает голова,
в тетрадях толстых под чернильным слоем
беспечно растворяются слова.

И толку ни на грош душе нетленной,
когда её во лжи не укорят,
капроновая тишина вселенной
абстрактна, как и всякий звукоряд.

И я уже не ощущаю пластырь
на пальце, что об воздух раскровил,
с небес осенних вниз стекает плазма,
бессильная земле прибавить сил.

Я поглощён привычным этим адом,
но есть ещё единственная нить.
Как хорошо, что ты со мною рядом:
тебя-то уж никак не отменить...

* * *
Подковырнуть снежок слегка
носком и на скамью усесться,
зима начальная сладка,
как сигарета после секса.

Снег, тонкий-тонкий, как капрон,
асфальта покрывает дикость.
И веришь: победит добро,
как говорил об этом Диккенс.

Почувствуй: время расползлось
и не зудит теперь под кожей,
Всё растворил – и боль, и злость –
сей снег, на счастье так похожий.

Взгляни, как нежно этот снег
облепливает твой ботинок.
А ты ведь просто человек.
Ты – человек, а он – бытиен.

Ты глохнешь от трамвайных визгов,
ты пьёшь чаи и ешь варенья...
А тут – смотри! – всё в снежных искрах
пространство поглощает время.

Заворожённый и весёлый,
сидишь, свободно, без нажима,
в себя вдыхая невесомость
кружащих в воздухе снежинок.

Сидишь ты, молодой и дерзкий,
с блистанием в глазах лихим,
и понимаешь: снег, как детство
безвременен, и – как стихи.
Нащупаешь в кармане пачку,
достанешь и сорвёшь фольгу,
покуришь глубоко и смачно
и поваляешься в снегу.

И будешь прыгать, как апачи,
и чушь весёлую замелешь.
И вновь закуришь... И заплачешь...
Хоть и считал, что не умеешь.

АККОРДЫ КОНДОРА

Я никогда не видел кондора,
возможно, он похож на ястреба,
зато твои шальные контуры
сквозь призму строк видны мне явственно.

Махни рукой мне, красна девица,
да хоть бы брось в меня паяльником,
любовь на два разряда делится:
есть идеальная и одеяльная.

Платочек хоть оставь оброненный,
во тьме густой дорожку выбели,
ты знаешь, что моя ирония
растёт из ежедневной гибели.

Не по моей душе ушитая,
привычно рвётся смерть бумажная,
а жизнь всегда так неожиданна,
как расчленённый труп в багажнике.

Я много кофе пью, да и покрепче что,
лишь от тоски, а не от гонора,
и ангелы кричат, как кречеты,
а я хочу услышать кондора.

А люди ходят коридорами,
всё время ходят коридорами,
а люди лязгают затворами,
а люди мучатся запорами.

Поэты мечутся по вечности,
как в трюме крысы корабельные,
поэты дохнут от беспечности,
пропив свои кресты нательные.

А я тебя хочу взять за руку,
из темноты сердечной вычленя,
и отвести куда-то за реку,
хоть сказочную, хоть обычную.

Да только кондор мой не пустится
в такие бешеные странствия,
его единственная спутница –
моя безумная абстракция.

И я останусь в этом городе,
в чушь несусветную закованный,
ведь крылья кондора проколоты
стихов стальными дыроколами.
Так стоит вовсе чем-то клясться ли,
когда нервишки так поношены?!
Мой кондор не сойдёт за ястреба,
что, падая, кричит по осени.

* * *
То ли ангел спичкой чиркнул,
то ли в подворотне чикнул
блатарёк ножом.

То ли оголённый провод
мне даёт последний повод,
чтобы я ушёл.

Я остался. Мне осталась
самая большая малость
скользкого пути.

Смерть – нехитрая наука.
Прекрати мне сниться, сука!
Просто прекрати...

* * *
...божишься бросить, начинаешь заново,
и ничего не понимаешь сам,
читаешь наизусть стихи Губанова
бальзаковского возраста мадам,

буравишь потолки, глотаешь мультики,
занюхиваешь водку рукавом ,
и на бумагу льёшь потоки мутные
такого, чего нет ни у кого,

не можешь объяснить, молчишь безудержно,
и вдавливаешь девочек в матрас,
да извергаешь помощней Везувия
с утра проклятья миру, матерясь,

зависнув меж людями и поэтами,
не можешь ни подняться, ни упасть,
и точно знаешь, что хотел не этого,
но властвуешь и не меняешь масть...

* * *
Перед смертью не морошку
Мне, а шкалик поднесут,
И душонка скоморошья
Полетит на высший суд.
И промолвит мне апостол,
Бородёнку бередя,
Что закрыт мне к раю доступ,
И что зря таких родят.
Крикнет, подавив отрыжку:
«Охренел совсем, видать».
И отправится вприпрыжку
Тело божье доедать.

* * *
500 шагов до магазина.
Всего-то ничего. Чуть-чуть.
А будто тянешь в мокасинах
тяжёлый по болотам путь.
И, вроде, это не с винца,
и, вроде, трезвый без рисовки,
но чувствую кило свинца,
зашитое в мои кроссовки.

Там, в кухне, трёп, что все умрём,
что умирать, мол, неохота.
А я топчусь под фонарём,
как топчется в грязи пехота,

и шагу сделать не могу:
настолько всё смешно и плоско,
и на замёрзшее рагу
похожи улицы Свердловска.

Скорей – туда. Мне страшно здесь,
где свет на темень наплывает.
Скорей. Под кофты девкам лезть,
и есть, и пить, раз наливают.

Ведь я не бог и не герой,
их полномочий не ворую.
Я просто послан за второй,
а там, на кухне, ждут вторую...

* * *
Такая ночь на свете белом,
такая тьма и тишина,
что понимаешь только телом,
насколько гибельна она.

А звёзды скалятся недобро
и всё зовут меня туда,
где ледяные лижет ребра
беспозвоночная вода,

где вечно безответно эхо,
насколько громко ни кричи,
где тихо тлеют тонны смеха,
спрессованного в кирпичи,

там даже дышится натужно,
там уязвима вся броня.
Я знаю: мне туда не нужно,
но кто-то знает за меня.

Поэты все уходят дружно
когда-то в эти ебеня.

* * *
Смотрели, и не моргали,
и видели свет и боль,
так режут по амальгаме
своё отраженье вдоль,

и делают поперечный
контрольный святой разрез,
и волчьей, и птичьей речью
напичкан кирпичный лес.

Да кто я, стихи диктуя
себе самому впотьмах?
Так первого поцелуя
боится последний страх.

Так плавится мозг наш костный,
на крик раздирая рот,
так правится високосный,
вконец окосевший год.

Так ночью безлунно-сиплой,
когда не видать стиха,
бесшумно на землю сыплет
небесная требуха.

По скользкому патефону
скребётся игла зимы.
И в зеркале потихоньку
опять проступаем мы.

* * *
Безветрие. Подайте бури мне,
ведь скоро мне не надо будет бури.
Мы с зеркалом играем в буриме,
оно со смертью жизнь мою рифмует.

Придуманные пляски на ноже
кончаются нелепей с каждой строчкой,
из знаков препинания уже
я всё дружней не с запятой, а с точкой.

Не те слова, мелодия не та,
что мне играла в беззаботном детстве.
В мои, кажись бы, скромные лета
почил уж Веневитинов чудесный.

Ещё чуток – и Лермонтова я
переживу, живучая скотина.
Мне скажут, что я жизнью провонял,
что стих мой – обезвреженная мина.

А далее Есенин там попрёт,
а дальше – Пушкин, Байрон, Маяковский,
и, не дай бог, вперёд меня помрёт
какой-то нежный верлибрист московский.

Но бог не даст. Он сдачи не даёт,
а стихотворство – вовсе не от бога.
Зажился я... На лестничный пролёт
пойду курну – убью себя немного.

* * *
Алексею Котельникову

Привет. Живи. Пока.
Люби. Спокойной ночи.
Как коротка строка,
но жизнь ещё короче.

А смерть ещё длинней.
Отдавши зуб за око,
я вряд ли стану злей
от твоего упрёка.
Мне чужды пыл творца
и ревность графомана,
я всё прочёл с конца
и вымер слишком рано.

Я слишком поселков
для полиса такого.
На память узелков
завяжешь – и готово.

Мне мерзостно смотреть,
как мыши глину месят,
но если хоть на треть
ты понял этот мессадж,

то значит – всё путём,
и я рублю осину.

А главное – потом.
О главном – не под силу.

* * *
Наплевать, что слова наплывают
друг на друга в усталом мозгу.
Обо мне ничего не узнают,
если я рассказать не смогу.

Но не в этом ирония злая
задыхания строк на бегу.
О тебе ничего не узнают,
если я рассказать не смогу.

Снова рифмы морскими узлами
я бессонные строфы вяжу.
Ни о чём ничего не узнают,
если я обо всём не скажу.

* * *
Горит звезда. В окно струится ночь –
нет лучше для стиха инварианта.
Но, фабулу пытаясь превозмочь,
клубок из рук роняет Ариадна.

Пульс нитевиден. Голова болит.
Со всех сторон рассеяна Расея,
и звуков тупиковый лабиринт
теснится в горле пьяного Тесея.

Осиротел лирический плацдарм,
но боль в виске пульсирует не к месту –
всё это нужно, чтоб была звезда –
«Послушайте!..» И далее по тексту.

 

 

Комаров Константин Маркович родился в 1988 г. в Свердловске. Выпускник филологического факультета Уральского Федерального Университета им. Б.Н. Ельцина (бывш. – УрГУ им. А.М. Горького). Автор литературно-критических статей в журналах «Урал», «Вопросы литературы» и др. Лауреат премии журнала «Урал» за литературную критику (2010). Вошёл в лонг-лист премии «Дебют» в номинации «эссеистика» (2010). Участник Форума молодых писателей России и стран СНГ в Липках (2010). Стихи публиковались в журналах «Урал», «Бельские просторы», других журналах, сборниках и альманахах, на сетевом портале «Мегалит». Автор двух сборников стихов. Участник и лауреат нескольких поэтических фестивалей. Сфера научных интересов – творчество В. Маяковского, поэзия Серебряного века, современная литература. Живёт и работает в Екатеринбурге.



Алексей Котельников (Екатеринбург) о стихах К.Комарова:

Трижды сказанное факт; возвращаясь к определению стиха как ёмкости для поэзии, я не могу не пошутить в начале именно этого очерка: некоторые, бывало, нальют в оный бидон что попало и ходят, легко им помахивая. Стихи Константина Комарова, при всей своей лжемаститости (Комаров из принципа не имеет ничего общего с рядом бонз от мнимой «литературной» поэзии) и разномастности, никогда не меняют масти в одном: они отошли от автографии (поэзии для авторской интерпретации) в буквальную – свою – автодидактику, отождествившуюся с особой категорией поэтического. По степени замкнутости самости «на себя» я не ощущаю (частно) альтернативы Комарову ни в Екатеринбурге, ни где бы то ни было в обозримом с листа. Пиша уже в условиях нового – разрушенного неотфильтрованного – русского языка, Комаров – по сути развинченный и вне слуха продолжатель вязи (сугубо слова и части слова) Бродского, направляемый метрической инерцией и поэтическим спудом – где у других «воспитание», у Комарова «протравленность» – в сферу аскезно впитываемой метафизики. Это не «поэт без поэзии» и не автор стихов. Там, где у Губанова потребность творить лишь гениально, Комаров предпочтёт гений поэту. Тем выше возможности и тем желанней безответственность. Но там, где поэзии нет – на каждом шагу, массово и ментально густо – Комаров ничем, кроме поэта или любой его ипостаси являться никогда не будет. А поскольку поэзия из массы – это бред, «площадь Маяковского укрывает снег», Губанов нерасслушан и искажён даже на уровне «России колокол упал…», и «нас забудут, да нескоро, а когда забудут, я опять вернусь» Башлачёва, – никем, почти, практически никем не воспринято на уровне каждодневной тревоги или хотя бы словесного или бытийного умопомешательства – вернее, этому нет и не может быть ни одного общественного подтверждения, вопрос «быть или не быть» при поэзии – для Комарова бессмыслица. Равно как и выбор между стоянием на могильниках или на шаткой почве пост-модерн-болота в мире, где преемники (пусть и потенциальные) Бродского, Губанова и, скажем, Блока – не переносят друг друга на дух. Комаров вне всего, что шкурно. Это не очередной -изм, и не амбразура, и не позиция. Это естественное поведение для любого, кто через слово – выживает физически – вне зависимости от степени катарсичности такового. Категория слова – первична для Комарова, порой – в ущерб чему угодно ещё. «О главном – не под силу» либо «...жаль, что ни в чьём не проявлюсь я сне, зато мне есть с кем встретиться за гробом» – только частные реакции на тотальную внешнюю духоту, и вышку проявления Комарова-поэта сам же Комаров подчас и отрицает за ненадобностью поэта в мире. В известной степени являясь воспитанником Комарова, я смеюсь и буду смеяться над превознесшими себя, а не сопричастие, лжеклассиками, лжепоэтами. Но это уже не смех сквозь слёзы – смех сквозь хрипоту без воздуха стиха и без критерия поэтического заявления – иначе слишком многих пришлось бы развенчать. А каждый развенчанный или недотянувший поэт – говоря прямо – нам подчас обходится ещё дороже, чем почивший. Но умирать – правомерно. Молчать – ещё и говоря что-то при этом с листа или со звука – нет.
Формальных особенностей у Комарова очень мало: две, не то три: отречённый синтаксис при лексической правомерности такового, пластично-разбросанное тело строфы и неразличение метра. Понимание искусственной стороны словотвор­чества, суть поэтики, академического и критического контекста – часто приглушает Комарову крик или размывает жест. Но понимание не есть приятие. Кроме того, никто не может писать только стихи. В то же время, высказываясь в адрес Комарова опосредованно, очерково, я теряю самость как нечто пишущее, обессмысливая многое из записанного. Многое с листа сделано Комаровым преждевременно, но отказаться от определения поэзии через ежедневно новую любовь к слову (это Маяковское) – утратить энергийность (в случае Комарова не разгонную, а накапливаемую) – равносильно уходу из кризисности, а кризисность – единственное, что, помимо азарта, гармонически уравновешивает Комарова с миром, не позволяя ему скатиться в сугубую манифестацию и вой пред открытой дверью, вернее, калиткой. У Комарова нет ни вытверженной манеры подавать стих, ни зафиксированной словесно программы в поэзии, определяя для себя ряд чужих ядерных программ извне, будь это маяковская «лирика спинного мозга», цветаевское «будь!», казаринское «напиши да умри» или губановская мера ужаса. Прорваться сквозь это – нелегко как поэту вовне, в мир и в слово, так и любому внешнему влиянию. Поэтому Комарову присуща ещё и принципиальная поэтизация всего, что к поэзии имеет лишь опосредованное или касательное отношение: поступки, лица, авторства, философия… многое, что по ту сторону любви не пребывает.
Ввиду чего я не считаю и никогда считать не буду Константина Комарова ни критиком, ни автором, ни литературоведом. Толщины кожи на это ему не хватит. Всё, на что его хватает, это смена локусов, нырки в бытиё и калейдоскопирование поэтического взгляда. Многим же – и этого не дано.


ГЛАВНАЯ | 1 ТОМ | 2 ТОМ| 3 ТОМ | СОРОКОУСТ | ВСЯЧИНА| ВИДЕО
Copyright © Антология современной уральской поэзии

 

 

 

 

 

 

 

ыков