Никулина Майя Петровна родилась в 1937 в Свердловске. Окончила Свердловский горный институт и филологический факультет Уральского государственного университета. Автор многочисленных журнальных публикаций и шести книг стихотворений: "Мой дом и сад" (1969), "Имена" (1977), "Душа права" (1977), "Колея" (1983), "Бабья трава" (1987), "Стихи" (2002). Живет в Екатеринбурге.
* * *
Г. Ш.
Любовь моя бедна -
не дарит, не карает:
последняя, она
всегда такой бывает.
Она была такой
всегда. Да мы не знали.
А мы её порой
случайной называли,
не зла, не хороша,
с начального начала,
как старшая душа
при младшей продышала.
Высокие дела
и вечное сиротство
она перемогла
по праву первородства.
Не слава, не слова,
не подвиг, не награда,
она ещё жива,
когда другой не надо.
Она в последний час
присядет к изголовью,
она и после нас
останется любовью.
Задумаешь понять,
да по ветру развеешь.
Затеешь вспоминать -
и вспомнить не успеешь.
* * *
Горячая, горькая - не стерпеть,
уставшая быть зелёной...
Полынная воля сухих степей,
сливы на гулких склонах.
Сады не богаты - земля права:
неспоро живем и мыслим.
А скоро зима, и спадет листва,
и будет черно от истин.
И мне по заслугам этот цвет,
и эта печаль по силам,
и этот калёный, полдневный свет...
Да что я могу, помилуй?
Ну, песни слагать, ну, детей рожать,
ну, гибнуть в тоске незрячей
за вечное счастье принадлежать
земле, по которой плачу.
* * *
Когда устала страсть
от сладости и боли,
когда судьба сбылась
помимо нашей воли,
печальна и проста,
как заговор негласный,
вечерняя звезда
скатилась и погасла.
И нежный звёздный прах,
нашедший наши лица,
стал солью на губах
и пылью на ресницах,
травой взошёл вослед,
и люди стали выше,
и различили свет,
пылающий над крышей.
Свободны и легки
от тяжести заплечной...
И плакал каждый встречный
от счастья и тоски.
Севастополь
1
Вот только тут, где рядом хлябь и твердь,
где соль морей съедает пыль земную,
где об руку идут любовь и смерть,
не в силах обогнать одна другую,
вот тут и ставить эти города,
не помнящие времени и срока,
и лёгкие счастливые суда
причаливать у отчего порога.
Вон посмотри - весь в пене и росе,
густой толпой, горланящей и пёстрой,
седой отяжелевший Одиссей
несёт непросыхающие весла.
Вот он идёт по выбитой тропе,
весёлый царь без трона и наследства,
рискнувший заглянуть в лицо судьбе
и на неё вовек не наглядеться.
О эта страсть, терзающая грудь,-
земля и море, встречи и утраты,
последний дом, и бесконечный путь,
и белый берег, низкий и покатый.
Светло тебе, оставленный, сиять
и сладко сниться странникам немилым...
Земля моя, кормилица моя,
какой печалью ты меня вскормила...
2
Попробуй оторви меня теперь
от этих бухт в сиянии и пене,
от августовских выжженных степей,
от моряков, погибших в Эльтигене,
от обелисков с жестяной звездой...
Ох, сколько их над миром засветилось...
Так время развело, что ни вдовой,
ни дочерью - никем не доводилась.
Так годы развели и расстоянья.
Но с каждым часом горше и честней
наследую великое страданье
от горя почерневших матерей.
И тоже признаю простую власть
большой земли с полями и морями -
в горсти зажать, лицом в неё упасть,
уйти в неё - цвела б она над нами.
Наследую последние права
любить её, покуда хватит силы,
и матерью ту землю называть,
где отчий дом и братские могилы.
3
Чего он ждёт, святая простота,
зачем он ночью ходит по проселку,
зачем поверх лилового куста
глядит, как птица, пристально и долго?
Он гол и светел, как февральский сад,
он весь в огне, в жару, на солнцепёке,
как будто чей-то промысел жестокий
его тоской сжигает невпопад,
не в силах отрешиться и забыть...
Грохочет вал отпрянувшей судьбы,
и ласточки, изогнутые громом,
уже кричат и кружатся над домом.
А молодость, как крымская дорога
среди полыни и сухого дрока,
прохладны горы, море далеко,
и кажется - совсем ещё немного -
прольются мёд, вино и молоко,
над жёлтой степью встанет царский город,
тяжёлый парус вздрогнет над Босфором
и поплывёт, над бездной накренясь,
и молодости чёрная напасть
погонит нас дорогой роковой
за белой одиссеевской кормой.
Большое солнце блещет на весле,
попутный ветер обрывает снасти,
и ночью прижимают нас к земле
почти кровосмесительные страсти.
* * *
В полмира снег, сугробы и метели,
сплошная ледяная благодать...
Ну где ещё о Греции мечтать,
когда бы не Россия. В самом деле, -
как, возлюбив её печальный дым
и в полузвёздах небо жестяное,
не разобрать, что дальнее - седьмое -
должно быть тёплым, синим и чужим,
что полновесный северный гранит
и долгих зим блестящие избытки
уже диктуют мимолетный Крит,
светящийся на журавлиной нитке,
что вставшая из плодоносных вод
скала обетованная всего-то
на расстоянье птичьего полета
от наших безразмерных непогод,
и просто выйти к южному крыльцу
и разглядеть в смятении туземном,
что небо общее над морем Средиземным,
как зеркало, приподнято к лицу.
Днестровский лиман
1
Ох, матушка моя, хохлушка и кацапка,
таврических степей двоюродная бабка,
куда как ты зимою хороша.
Вольно тебе равниной расстилаться,
вольно тебе полгода умываться
снегами из небесного ковша.
К лицу тебе холодные светила.
Куда же, бабка, внучку отпустила -
под эллинов, под мраморных богов.
С больших ступеней Крымского нагорья
с разбегу в бездну Средиземноморья,
под сень благословенных парусов.
Легко тебе, кормилица благая,
и к северу, и к югу напрягая
рожденные тобою племена,
катить свои медлительные реки
и крепкой ниткой из варягов в греки
увязывать моря и имена.
2
И всё-таки счастливо жить одной,
не чувствуя подвоха и обмана,
соседствуя с Овидием, зимой,
у долгих вод Днестровского лимана.
В скупом морозе, в маленьком снегу
найти себе подсказку и подспорье
в глухом чулане Средиземноморья,
в отчаяньи, на козьем берегу.
Вбирая тот же дым и тот же сыр,
сухой и острый, в корочке солёной
почти не ртом, но сердцем изумлённым,
влюблённым и изношенным до дыр.
Так жаждущим, что тягостную кладь
чужой любви и вымыслов прекрасных,
сомнений одиноких и опасных
оно уже готово перенять.
Оно в сквозную дудочку поёт.
Но слов уже не слышно. Только море
узнало нас и нежно признаёт
собратьями в печальной диаспоре.
3. Тира
Не какие-то грозные вехи -
мелкий камень да козьи орехи,
да прибитая пылью зима.
Околоток античного мира,
вековая провинция - Тира,
древнегреческая Колыма.
В ожиданье вестей и погоды
прозябанье вдали, в тишине...
где они, винноцветные воды, -
только в слове, в молитве, во сне.
Где они, крепкостенные грады,
вожделенное небо Эллады,
драгоценный родительский дом?
О, какая обида простая,
о, каким я печалям внимаю,
за каким я пирую столом...
Скажешь - было бы где пировать -
крыша в дырках и дом на подпорках...
Но пожить у тебя на задворках -
всё равно благодать, благодать...
4
Слову людскому пристало ли жить в суете?
Разве счастливая близость души и погоды
больше не в силах держать свою волю в узде
и благородным движением полнить длинноты?
Где возвышающий душу гимнический жар?
Где чистопробная тяжесть одической лести? -
Всё только окрик, истерика, топот, базар -
словно мы все расселились в цыганском предместье.
То-то далась нам наука в лохмотьях плясать,
псов передразнивать да в темноте хорониться,
слово кривое подкинуть, узлом завязать,
правду зажать, как ворованный грош в рукавице.
Мне нахлебаться бы вдоволь свободы своей,
выпасть бы ночью дорожной из общей телеги
в дальние земли, куда с незапамятных дней
правят свои паруса корабельщики-греки,
где приднестровские степи - вблизи и вдали -
равно бедны и безвидны в кругу горизонта,
мысли приходят высокие, как журавли,
строятся клином и тянутся письмами с Понта.
* * *
Уездная тоска - и вдруг - и в кои лета -
посланником небес - залётный Хлестаков,
столичная звезда, безбожная комета,
руководитель душ, произноситель слов,
замученный молвой, восторгами и славой,
он только здесь любим, он понят только здесь,
он близок ко двору, к персоне - боже правый -
к особе самого... Он - страшно произнесть.
Как он красноречив, как он прекрасно бледен,
какой державный жест, какая красота...
И всё-то потому, что он теперь уедет,
и больше никогда... и больше никогда...
Сойдёт блестящий век, как с ложек позолота,
и барышня других - мучительных - времён,
подняв огромный взгляд на молодого Блока,
от страха обомрет: конечно, это он.
Конечно, это он. И нет иной причины
для страсти и тоски. Он молод. Он хорош.
И слухи о его трагической кончине -
бессмысленная ложь.
* * *
Так среди прочих щедрот,
летних, садовых и влажных,
вздрогнешь и вспомнишь однажды -
господи, липа цветет!
Мёд от земли до небес,
утренний воздух дарёный -
и среди прочих чудес -
венчик её оперённый.
Ласковый шёлковый пух
бедные губы щекочет -
слово не найдено. - Дух.
Дышит. И дышит, где хочет.
* * *
Огород. Тропа. Сарай.
Женщины на фоне лета,
обе в белом - самый край
то ли лета, то ли света.
Светят, головы склоня,
и зазор сияет малый,
как ячейка для меня
между бабушкой и мамой.
Значит, я уже была,
раздвигала воздух тесный,
возле бабки повсеместной
в ватном коконе спала.
Только выкатилась вдруг
из юдоли безвоенной,
из-под бабушкиных рук
на любительской вселенной.
И пока фотограф мой,
летописец-одиночка,
занавешенный чадрой,
дергал кнопку на шнурочке,
неразумное дитя,
незаметно и неслышно
с двух сторон из кадра вышла,
в обе дали уходя.
* * *
Опять проездом, мимоходом,
под знаком тайного стыда,
автобусом аэрофлота,
попуткой - но опять сюда -
под сени ханского покоя,
в соседство вымерших гробниц,
в притушенное долгим зноем
сиянье древних черепиц.
Кривые пыльные ступени,
струя отмеренной воды,
лишённые листвы и тени
сухие, белые сады.
И только туже, туже, туже
сжимающийся окоём,
и слово, грянувшее в уши,
и явь, цветущая кругом.
Холодный жар. Благоуханье.
Бахчисарайская весна.
И лёгкость лёгкого дыханья.
И страшная его цена.
Ялта
Как я люблю её, белую, в нищем январском снегу,
гулкую, чистую, с хрупким корабликом сбоку,
с мокрым каштаном, упавшим с небес на дорогу,
с редким прохожим, обнявшим себя на бегу,
разом вдохнувшим скупые её холода,
лодочкой узкой уплывшим с белёной веранды -
и по бульвару, вдоль белых колонн Ореанды,
к морю, к причалу, и кто его знает куда.
Как я люблю посмотреть на неё с полпути,
с полвысоты, из предгорий, когда, отставая,
вся она блещет черешней в татарской горсти,
белая, красная, крупная и золотая,
как она, лёгкой лозой уцепясь за гранит,
лезет на кручи, откуда незрим и неслышен,
ангел Ай-Петри, пока он ещё не убит,
дышит теплом на её ненаглядные крыши.
* * *
На быстрые стрелки часов,
за чёрные потные окна,
поверх непрощальных цветов,
лиловых, багровых и мокрых,
попозже, когда расцветёт,
и если судьба не обманет,
уже с инкерманских высот
на море и город в тумане
смотрю - на размеренный бег
рассеянной тени древесной,
пока сухопутный ковчег
несёт меня к тверди небесной,
пока ты стоишь на углу
и капли стекают за ворот,
пока ты уходишь сквозь город,
закинув полу за полу,
сутулясь, подняв воротник,
прикрыв сигаретку от ветра,
в последнюю ночь, напрямик,
в её безглагольные недра…
* * *
Предзимний юг. Грохочущий сквозняк.
В долинах дождь. Над побережьем тучи.
Вчерашний воздух сжался в известняк,
и летний ветер в раковину скручен.
Вослед минувшим птичьим косякам
большая перелётная дорога
отпрянула от нашего порога
через проливы к южным берегам,
в такую даль, что светится земля
стоградного и царственного Крита
и справа вверх по ходу корабля
свершаются Тиринф и Арголида,
в такую глубь, что не видать следа,
окликнешь друга - имя не вернётся,
и в тёмной дудке старого колодца -
заглянешь - ох - далёкая вода.
* * *
Ю. Казарину
Ты не друг мой любимый,
не добрый брат,
нас с тобою не страсть и не дом связали,
мы с тобой породнились тому назад
не измерено, сколько веков и далей.
Тогда хлеб был пресен
и беден кров,
и земля неоглядна, суха, сурова,
и цари отличались от пастухов
только тяжестью крови и даром слова.